Я чувствую, как вою внутри. Вою раненным зверем, как всегда это было. Как это самое животное впивается в гниющую оболочку изнутри, как бьется о прутья костей, роет траншеи в мясе своей клетке. Я чувствую его отчаяние невыносимой удушающей болью. Такой болью, что, кажется, она сильнее законов притяжения и я могу влезть на стену, могу выесть дыру в этом доме, прожечь ее криком, и тогда окружающий мир всосет меня, выворачивая наизнанку и выпуская на всеобщее обозрения все то дерьмо, весь тот яд, из которого я на самом деле состою.
В такие моменты я понимаю, почему это тело меня отвергает. Почему оно воюет со мной и предает.
Я так и осталась все той же облезлой дворовой псиной в этом моем бесконечном несостоявшемся детстве.
И все, чего я хочу сейчас, чтобы человек рядом со мной ушел. Исчез. Растворился. Чтобы я могла оказаться одна, чтобы я, наконец, смогла выпустить этот вой наружу, чтобы смогла впиться когтями в эту шею, в тщетных попытках выпустить себя. Чтобы я утопила это бешеное животное в алкоголе и стерла свои руки, моя пол, словно одно это действие может все решить.
В такие моменты я тоскую по Сергею и по Ней. Потому что с ними я могла быть собой. Потому что им мне не надо было ничего объяснять, не надо было что-то скрывать, что-то делать или кем-то казаться. Потому что они принимали меня такой язвой. И я бы все на свете отдала сейчас, чтобы обнять их ноги и попросить прощения. У Сергея за то, что не могу отпустить, за то, что так в нем нуждаюсь спустя столько лет. И у Нее за то, что я стала лицом Ее безумия, стала тем бездонным озером дерьма, в котором Ей пришлось захлебываться и тонуть.
Они оба простили меня. Но почему-то это меня не прощает.
Я так и осталась все той же облезлой дворовой псиной в этом моем бесконечном несостоявшемся детстве.
И больше всего на свете сейчас я не хочу видеть всех и все кроме тех самых рук.